Мирра Лохвицкая - биография, семья, творчество
Семья и личная жизнь
Мария Александровна Лохвицкая родилась в семье адвоката Александра Владимировича Лохвицкого (1830—1884), учёного[2], автора трудов по юриспруденции[2], которого называли одним из «талантливейших поэтов трибуны своего времени» и Варвары Александровны (урожденной Гойер, фр. Hoer, ум. не ранее 1917)[2]. 30 ноября 1869 года (старого стиля) девочку крестили в Сергиевском всей артиллерии соборе, находившемся по соседству с домом Лохвицких; восприемниками при крещении были подполковник В. А. фон Гойер и Е. А. Бестужева-Рюмина[~ 3]. Три года спустя родилась младшая сестра Марии, Надежда Александровна (1872—1952), ставшая впоследствии известной как Тэффи[2].
Семья А. В. Лохвицкого была многодетной, а разница в возрасте между старшими и младшими детьми — значительной (точное их число установлено не было). Известность получил брат Марии Николай Александрович Лохвицкий (1868—1933), генерал, во время Первой мировой войны командовавший корпусом во Франции, в Гражданскую войну участвовавший в Белом движении (и некоторое время командовавший 2-й колчаковской армией). Тэффи часто упоминала сестру Елену (1874—1919, по мужу — Пландовскую), с которой была очень дружна[2]. Елена тоже писала стихи, впоследствии совместно с Тэффи переводила Мопассана, состояла в обществе драматических писателей, но профессиональным литератором себя не считала. Известны имена ещё двух старших сестёр — Варвары Александровны (в замужестве Поповой) и Лидии Александровны (Кожиной).
В 1891 году М. А. Лохвицкая вышла замуж за инженера-строителя Евгения Эрнестовича Жибера, сына обрусевшей француженки Ольги Фегин (1838—1900) и Эрнеста Ивановича Жибера (1823—1909). Последний родился в Париже, в 1840-х годах приехал в Петербург, окончил Академию художеств и остался в России, где был, в частности, профессором Института гражданских инженеров. Свой дебютный сборник поэтесса посвятила мужу; между тем, некоторые её ранние стихи указывали и на некую тайную любовь, несчастливую или неразделённую. Отмечалось, что «некоторый материал для размышлений» на этот счёт даёт факт знакомства Лохвицкой с исследователем Сибири и Дальнего Востока Н. Л. Гондатти. Если верить мемуарам В. И. Немировича-Данченко, на его вопрос, любит ли она своего жениха, Лохвицкая решительно ответила «нет», хотя тут же прибавила: «А впрочем, не знаю. Он хороший… Да, разумеется, люблю. Это у нас, у девушек, порог, через который надо переступить. Иначе не войти в жизнь». Впрочем, как отмечает Т. Александрова, принимать это свидетельство безоговорочно нельзя: в своих воспоминаниях Немирович-Данченко обращался «с фактами достаточно вольно».
У Лохвицкой и Е. Жибера было пятеро сыновей: Михаил (1891—1967), Евгений (1893—1942), Владимир (1895—1941), Измаил (1900—1924), Валерий — родился осенью 1904 года. Сыновья Михаил и Измаил покончили жизнь самоубийством. Известно, что поэтесса всё своё время отдавала детям; о её отношении к ним можно судить по шуточному стихотворению, где каждому даётся краткая характеристика («Михаил мой — бравый воин, крепок в жизненном бою…»).
История псевдонима
Существует легенда (документально не подтверждённая), согласно которой, умирая, прадед Марии Кондрат Лохвицкий произнёс слова: «ветер уносит запах мирры…» и изменить имя Мария решила, узнав о семейном предании. Из воспоминаний младшей сестры следует, что существует ещё как минимум одна версия происхождения псевдонима. Надежда Лохвицкая вспоминала, что все дети в семье писали стихи, причём занятие это считали «почему-то ужасно постыдным, и чуть кто поймает брата или сестру с карандашом, тетрадкой и вдохновенным лицом — немедленно начинает кричать: — Пишет! Пишет!»
Вне подозрений был только самый старший брат, существо, полное мрачной иронии. Но однажды, когда после летних каникул он уехал в лицей, в комнате его были найдены обрывки бумаг с какими-то поэтическими возгласами и несколько раз повторённой строчкой: «О Мирра, бледная луна!». Увы! И он писал стихи! Открытие это произвело на нас сильное впечатление, и, как знать, может быть, старшая сестра моя Маша, став известной поэтессой, взяла себе псевдоним «Мирра Лохвицкая» именно благодаря этому впечатлению.
— Тэффи. Автобиографические рассказы, воспоминания
Между тем, как отмечает Т. Александрова, упомянутая строка представляет собой искажённый перевод начала романса «Mira la bianca luna…» («Смотри, вот бледная луна…» — итал.), упоминаемого в романе И. Тургенева «Дворянское гнездо». Исследовательница отмечала, что этот романс могла исполнять и Маша Лохвицкая, учившаяся «итальянскому» пению в институте; таким образом — отсюда заимствовать псевдоним, вне зависимости от истории с поэтическими изысками брата, описанными Тэффи. Тот факт, что «строка прообразует не только литературное имя будущей поэтессы, но и часто встречающийся у неё мотив луны» («Sonnambula», «Союз магов» и др.), по мнению исследовательницы, косвенно свидетельствует в пользу этой версии.
Характер и внешность
О М. А. Лохвицкой осталось немного воспоминаний, что было обусловлено несколькими причинами. Замкнутая и застенчивая, поэтесса редко выходила в свет, оправдывая своё затворничество домашними делами, болезнями детей, позже — ухудшившимся самочувствием. Многие из тех, с кем она поддерживала дружеские отношения, принадлежали к старшему поколению и умерли раньше неё (К. К. Случевский, Вс. Соловьёв, А. И. Урусов), не оставив воспоминаний. Её отношения со сверстниками были непростыми, причём, если Брюсов и Гиппиус открыто выражали ей свою антипатию, то другие проявили в мемуарах, на первый взгляд, необъяснимую сдержанность: так, почти ничего не написали о поэтессе люди, лучше других знавшие её: Тэффи и Бальмонт (который в течение всей своей жизни держал на письменном столе портрет Лохвицкой).
Возможно, самый яркий (но при этом, как отмечалось позже, почти наверняка идеализированный) портрет поэтессы создал в своих воспоминаниях Василий Немирович-Данченко, с которым у юной Лохвицкой сложились доверительные отношения:
…Родилась и выросла в тусклом, точащем нездоровые соки из бесчисленных пролежней Петербурге, — а вся казалась чудесным тропическим цветком, наполнявшим мой уголок странным ароматом иного, более благословенного небесами края… Чудилась душа, совсем не родственная скучному и скудному, размеренному укладу нашей жизни. И мне казалось: молодая поэтесса и сама отогревается в неудержимых порывах вдохновения, опьяняется настоящею музыкою свободно льющегося стиха.
Как вспоминал В. Немирович-Данченко, она «не была самолюбивой и жадной искательницей странного и неясного, вместо оригинального, она не выдумывала, не кудесничала, прикрывая непонятным и диким отсутствие красоты и искренности. Это была сама непосредственность, свет, сиявший из сердца и не нуждавшийся ни в каких призмах и экранах…».
Эффектная внешность во многом способствовала росту популярности М. Лохвицкой; она же, как отмечалось, «впоследствии… стала препятствием к пониманию её поэзии». По мнению Т. Александровой, «далеко не все хотели видеть, что внешняя привлекательность сочетается в поэтессе с живым умом, который со временем всё яснее стал обнаруживать себя в её лирике. Драма Лохвицкой — обычная драма красивой женщины, в которой отказываются замечать что бы то ни было, помимо красоты»[2].
Есть сведения о том, что поэтесса имела успех на литературных вечерах, но известно также, что эти выступления были немногочисленными и скованными. Вспоминая один из таких вечеров, Е. Поселянин писал: «Когда она вышла на сцену, в ней было столько беспомощной застенчивости, что она казалась гораздо менее красивою, чем на своей карточке, которая была помещена во всех журналах»[2]. Соседка и подруга Лохвицкой Изабелла Гриневская вспоминала о встречах с поэтессой на артистических вечерах, однако она не указала, принимала ли Лохвицкая в них какое бы то ни было участие, кроме зрительского: «Мы встретились с нею на вечере у Яворской. Эта интересная актриса умела не только играть на сцене, но и принимать гостей, давая им возможность и себя проявить. На небольшой эстраде создался импровизированный концерт. Выступали некоторые из числа гостей. Случайно я очутилась рядом с Лохвицкой, совершенно тогда для меня незнакомой, кроме её имени и некоторых стихов.», — вспоминала она
Как отмечали многие из тех, кто знал Лохвицкую лично, «вакхический» характер творчества поэтессы являл собою полный контраст с её реальным характером. Автор необычайно смелых для своего времени, подчас открыто эротических стихов, в жизни она была «самой целомудренной замужней дамой Петербурга», верной женой и добродетельной матерью[2]. При этом, как отмечает Т. Александрова, в кругу друзей Лохвицкую окружала «своеобразная аура всеобщей лёгкой влюблённости». Лохвицкая — одна из немногих, о ком обычно язвительный И. А. Бунин оставил самые приятные воспоминания. «И всё в ней было прелестно: звук голоса, живость речи, блеск глаз, эта милая лёгкая шутливость… Особенно прекрасен был цвет её лица: матовый, ровный, подобный цвету крымского яблока»[2], — писал он. В. Н. Муромцева-Бунина так вспоминала об их отношениях, перефразируя слышанное от мужа:
О мистической стороне дара поэтессы писал и Вяч. Иванов. Отмечая цельность поэтической натуры Лохвицкой, которая, по его мнению, являла собой редкий пример античной гармонии в современном человеке «…и к христианству относилась… с мягким умилением нераздвоенной, извне стоящей души языческой, откликаясь на него всею природной, здоровой добротой своей», он считал поэтессу не «вакханкой безумно-роскошных, безбожно-плотских вакханалий позднего язычества», но — «истинной вакханкой». Иванов писал: «В качестве вакханки истинной <она> таила в себе роковую полярность мировосприятия. Страсти отвечает смерть, и наслажденью — страдание. В той же мере, в какой вдохновляла поэтессу красота сладострастия, — её притягивал демонический ужас жестокости. С дерзновенным любопытством останавливается она над безднами мучительства; средневековье дышит на неё мороком своих дьявольских наваждений; исступленная, она ощущает себя одною из колдуний, изведавших адское веселье шабаша и костра».
Раздвоенность в иной плоскости отмечал в творчестве М. Лохвицкой и А. А. Курсинский. Он считал, что поэтесса находилась «…высоко над немой юдолью забот и печалей и жила словно в ином счастливейшем мире, где всё — красота и блаженство, бесконечная, хрустально-искристая сказка», отчего многим казалась «далекой и чуждой». Между тем, как считал критик, её «жгучие грёзы были вскормлены общечеловеческой скорбью о недосягаемом счастье, ей слышались райские хоры, но слышались сквозь унылые звоны монотонных напевов земли», а творческим мотивом было стремление «свести провидимое небо на землю, а не в стремлении отойти от земли».
А. И. Измайлов, считавший, что Лохвицкая — «самая видная и… единственная, если применять строгую и серьёзную точку зрения, русская поэтесса», писал: «Пламенная, страстная, женственно-изящная, порой в своих стихах слишком нервная, почти болезненная, но всегда индивидуальная, она явилась странным сочетанием земли и неба, плоти и духа, греха и порыва ввысь, здешней радости и тоски по „блаженстве нездешней страны", по грядущем „царстве святой красоты". Отсутствие сильных и равных ставило её явно первою среди женской поэзии». Называя её певицей «…жгучей, пылающей, истомной страсти», критик отмечал: даже со сменой настроений в последующих её книгах читатели и критика «не забыли первого, ярко окрашенного впечатления», которое «осталось господствующим». Измайлов напоминал, что многие отмечали «односторонность музы Лохвицкой», которая с годами становилась лишь определённее. По его мнению, любовная лирика поэтессы производила «порой несколько болезненное впечатление»; в ней часто был явен «болезненный нервический излом…».
Е. Поселянин, называя М. Лохвицкую крупнейшей фигурой среди поэтов нового поколения, ставил её выше И. Бунина («недостаточно ярок»), К. Бальмонта и А. Белого («…дают среди вороха малопонятных сумбурных творений лишь небольшое количество стройных и подчас прекрасных вещей»). По мнению писателя, Лохвицкая «обладала одним из отличительных признаков истинного дарования — чрезвычайною понятностью содержания и определённостью формы». Признавая мировоззренческую узость творчества поэтессы («Муки и радости, вопли печали и крики восторга любящего, вечно распалённого женского сердца») и упоминая адресовавшиеся ей упрёки в «преувеличенности, в чересчур жгучем пламени страсти», Поселянин замечал:
Она была одна из первых женщин, так же откровенно говоривших о любви с женской точки зрения, как раньше говорили о ней, со своей стороны, только поэты. Но как ни смотреть на эту непосредственность её поэтической исповеди, в ней была великая искренность, которая и создала её успех, вместе со звучною, блестящею, чрезвычайно отвечавшею настроению данного стихотворения, формой.
— Е. Поселянин. Отзвеневшие струны. 1905
Признавая, что в стихах Лохвицкой «…билось сердце мятежное, ищущее, неудовлетворённое, отчасти языческое», Поселянин уточнял: «Но эта, по большей части физическая, страсть доходила и до высоких порывов самоотвержения». Лохвицкая, как он считал, невольно отдавшая «дань мистическим чаяниям того народа, среди которого родилась», всё же «в область онтологии… сумела внести самый возвышенный и поэтический элемент: любовь никогда не умирающую и расцветающую в полной и совершенной силе в вечности». Отмечалось, что это мнение особенно интересно тем, что принадлежит автору, прославившемуся духовными книгами по истории православия: «Характерно, что мистику любви Лохвицкой Поселянин не считает тёмной — он ясно видит её светлые стороны… <Его заметка> — хороший аргумент против зачисления поэтессы в ряды „жрецов тьмы"», — писала Т. Александрова.
Болезнь и смерть
В конце 1890-х годов здоровье Лохвицкой стало стремительно ухудшаться. Она жаловалась на боли в сердце, хроническую депрессию и ночные кошмары. В декабре 1904 года болезнь обострилась; поэтесса (как позже говорилось в некрологе) «порой с большим пессимизмом смотрела на своё положение, удивляясь, после ужасающих приступов боли и продолжительных припадков, что она ещё жива»[18]. На лето Лохвицкая переехала на дачу в Финляндию, где «под влиянием чудесного воздуха ей стало немного лучше»; затем, однако, пришлось не только перевезти её в город, но и поместить в клинику, «чтобы дать полный покой, не достижимый дома». Лохвицкая умирала мучительно: её страдания «приняли такой ужасающий характер, что пришлось прибегнуть к впрыскиваниям морфия». Под воздействием наркотика последние два дня жизни больная провела в забытьи, а скончалась — во сне, 27 августа 1905 года. 29 августа состоялось отпевание поэтессы в Духовской церкви Александро-Невской лавры; там же, на Никольском кладбище, она, в присутствии лишь близких родственников и друзей, была похоронена[2].
Рейтинг: +5
Голосов: 5
2053 просмотра
Комментарии (1)
Это Вы не читали...